07 Sep 2015
ПРУЖИНИН Борис Исаевич – доктор философских наук, главный редактор журнала «Вопросы философии», ведущий научный сотрудник Института философии РАН, профессор Школы философии Факультета гуманитарных наук Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», Москва.
PRUZHININ Boris I. – DSc in philosophy, editor in chief of journal “Voposy Filosofii”, IPhRAS distinguished research fellow, professor at School of Philosophy of faculty of Humanities at National Research University Higher School of Economics, Moscow. prubor@mail.ru
ЩЕДРИНА Татьяна Геннадьевна – доктор философских наук, профессор кафедры философии Института социально-гуманитарного образования Московского педагогического государственного университета, редактор журнала «Вопросы философии», Москва. tannirra@mail.ru
SHCHEDRINA Tatiana G. – DSc in philosophy, professor at department of philosophy of Institute of social humanitarian education at Moscow Pedagogical State University, editor of journal “Voprosy Filosofii”, Moscow.
ПРУЖИНИН Б.И., ЩЕДРИНА Т.Г.
Творчество русского философа Николая Николаевича Трубникова (1929–1983) только начинает выходить из забвения. Помимо его трудов, изданных посмертно его другом Е. П. Никитиным, сегодня появилось несколько статей историко-философского характера, где предпринимается попытка зафиксировать хронологические отрезки его жизненного пути, выделить периоды в его творчестве, определить философское направление его интеллектуального поиска. Однако для нас важнее другое. Мы полагаем, что при таком историко-философском анализе исчезает понимание прозы Трубникова как целостного феномена, безусловно имеющего свою внутреннюю структуру. Чтобы понять эту структуру, недостаточно аналитически причислить его к экзистенциалистам или к русским религиозным философам первой половины ХХ века (хотя, бесспорно, определенные созвучия обнаруживаются). Важно провести герменевтический анализ словесно-понятийной реальности сочинений Трубникова, погружая их в культурно-исторический контекст философской жизни того времени.
Мы не будем описывать то время – об этом говорит судьба Трубникова, его творчество. Социальная проблематика была под контролем и те, кто хотел работать-философствовать уходили в логико-гносеологическую проблематику или прятались за науку. Трубников работал в секторе диалектического материализма ИФ АН СССР и «исследовал» абстрактное отношение «цель-средство-результат». В 1970-е годы он вдруг погрузился в проблематику времени – времени человеческого бытия (переживания времени и проблему жизни и смерти). Это было очень необычно, что-то случилось в нем, именно в нем. Коллеги тогда не могли этого ни понять, ни объяснить. Просто воспринимали его изменение (и тематическое и содержательное) как реальность. И только когда после его смерти была опубликована «Притча о Белом Ките» (написана в 1970 – 1975 гг.), стала приоткрываться тайна его интеллектуального перерождения.
Тогда же он написал книгу о проблеме времени и представил рукопись на обсуждение в Институт философии. К сожалению, его идеи не были поняты, публикация затянулась, институтская администрация ее просто «замотала», «заиграла», «закритиковала». А он ждал и переживал это непонимание, передумывал снова и снова идеи книги, что-то менял в ней и менялся сам. Спасением от чужеродной реальности стала для него проза, он уходил в нее, погружался, чтобы свободно выразить то, что не давали ему опубликовать официально. Так появились его настоящие (искренние, правдивые) философские произведения: «Притча о белом ките», «Зефи, светлое мое Божество, или После заседания (из записок покойного К.)» и рассказы.
При этом важно, что несмотря на устремленность к проблемам смысла жизни и смерти, философской прозе Трубникова не были свойственны ни религиозность, ни мистицизм. Внутренний мир и его образ жизни не укладывался в религиозные мировоззренческие схемы. Он был философом, рефлексивно осмысливающим происходящее, выражающим в слове свои сомнения, внутренние чаяния, и пытался понять, как возможно самопознание вполне рациональными средствами. Эту мысль он реализовывал во всех своих сочинениях, но особенно ярко это воплотилось в философской повести «Зефи, светлое мое Божество, или После заседания (из записок покойного К.)» (далее по тексту «Зефи»), которая во многом автобиографична и имеет форму экзистенциального дневника2, т.е. имеет самое прямое отношение к концепции личностного времени у Трубникова.
Здесь мы позволим небольшое отступление. Конечно, «биографический метод» в исследовании литературных произведений имеет весьма ограниченные возможности. Пользуясь им, мы фактически интерпретируем автора, а литературное произведение как феномен остается в стороне. Однако в случае с творчеством Трубникова, мы воспользуемся этим методом, поскольку хотим не только прояснить философичность его прозы, но и понять: какие события, персонажи и детали в его произведениях являются символической реальностью, а какие – буквально повторяют события реальной жизни. При расшифровке «эзопова языка» формалистический литературоведческий анализ ничего нам не даст. Здесь нужна стратегия герменевтического комментария. «Словосочетание “герменевтический комментарий” – отмечает Т. Г. Щедрина – не означает, что комментарий “сделан” герменевтом или осуществлен по каким-то определенным, раз и навсегда заданным, критериям герменевтического анализа. А это значит, что комментаторская работа должна осуществляться в нескольких направлениях. На уровне внутритекстового анализа: истолкование терминологической основы, прояснение метафорического фона, а также реконструкция системы связей и отношений между элементами текста. На уровне анализа контекстуальной обусловленности: сравнительный анализ терминологического строя текста в соотношении с существующими концепциями и идеями»3. Необходимо погрузиться в историческое время автора, во время Трубникова, в его архив эпохи. Чтобы понять происхождение отдельных записей Трубникова, необходимо знать его «сферу разговора», «интонацию общения». Фактически так работал он сам. Люди того времени, писавшие эзоповым языком (в силу идеологического давления), черпали символы из реальной жизни. И мы с помощью герменевтического комментария4 можем хотя бы отчасти расшифровать символическое пространство философской повести «Зефи…». Такая методология исследования текстов опирается на направление, получившее в отечественной литературе название культурно-исторической эпистемологии.
Итак, как вспоминал Е. П. Никитин: «рукопись книги <«Понятие цели в связи с проблемой времени (к вопросу о взаимоопределении понятий цели и времени)»>, представленная на обсуждение в 1973 г., многими коллегами была встречена весьма критически. Автора <Трубникова> обвиняли в попытке возродить давно опровергнутый наукой телеологизм, в шпенглерианстве, бергсонианстве и во многих других “тяжких грехах”. Два года он “учитывал замечания”, а вернее, заново писал книгу, в которой теперь уже ничего не говорилось ни о цели человеческой жизни, ни о ее смысле, ни о многом другом, что было так дорого ему и ради чего первоначально только и затевалась книга. В итоге получилась работа о времени человеческого бытия»5. Вся эта проблематика переместилась в его повести – в его философскую прозу. До «Заседания Ученого совета», которое описывает Трубников в «Зефи», дело не дошло, это был его авторский вымысел. Но вымысел этот основывался на реальных событиях, поскольку в повести «Зефи» и на уровне метафорическом и на уровне описательном Трубникову удалось передать общую атмосферу, которая царила в то время в Институте философии.
То, что происходило с книгой потом, это было уже вне сектора. В издательство книгу отправлял Институт, а не сектор. Ее несколько раз выставляли на публикацию. В 1975 году она начала свой путь по инстанциям. Ее отдавали на рецензии в разные сектора и институты, снова возвращали на переделку. Однако даже при таких негативных раскладах, книга продолжала жить, ходила туда-сюда, ее никак не могли добить. Затянувшийся «разгром» книги ломал, бил Трубникова, стал источником его болезни. Но кто-то «невидимый» книгу защищал, возвращал снова в инстанции, снова и снова продвигал к публикации… Это надо учитывать сегодня тем, кто занимается советским периодом. Книга не просто «вышла ровно через 12 лет – в августе 1987»6, ее «выходили» друзья и коллеги Николая Трубникова. Словом, обсуждения и «разгрома» его книги на «Заседании Ученого совета» не было (в буквальном смысле), но если бы Заседание и было, то развертывалось бы по тому сценарию, который представил Трубников в «Зефи», поскольку был свидетелем подобных мероприятий. В реальности не было «разгрома» как одномоментного публичного события. Был растянутый во времени «разгром», который Трубников в повести описал «одним махом» (как заседание Ученого совета) для того, чтобы показать, как функционировала тогда социальная система. И это «заседание» очень напоминало случившиеся потом на самом деле разгоны отдела Келле и журнала «Вопросы философии». Так что в повести, он описал время. А один из авторов этой статьи помнит до сих пор фразу из того первого вариант рукописи о войне 1914 года, о переломе в Европе, о том, что позднее окрасило в жуткие тона весь ХХ век. Она произвела на него сильнейшее впечатление: «Время, отравленное зарином и расстрелянное из “максима”, корчилось на колючей проволоке». Это поражало экзистенциальной глубиной.
Заметим, что в то время, когда шло обсуждение книги, Н. Трубников уже написал рассказ «Золотое на лазоревом, или Новый убор для св. Варвары» (1972), в котором трагедия 1914 года дается экзистенциально, сквозь описание жизни простых русских людей, чьи судьбы она искорежила. Недаром первым эпиграфом к этому рассказу Трубников взял слова В. Высоцкого «Здесь нет ни одной персональной судьбы. Все судьбы в единую слиты».
Однако напомним, что этот рассказ, как и вся философская проза Трубникова, предполагает прикосновение к его смысловой ткани. Иначе исчезает атмосфера недосказанности, недоговоренности. А именно эта недосказанность придает прозе Трубникова особую открытость и искренность.
Вот как он описал «дыхание войны», охватившее героев рассказа жарким июльским днем 1914 года.
«– Этот год густое молоко, – заговорила почему-то посерьезневшая вдруг хозяйка, – дожди были, травы... Да только... Не к добру это. В деревне говорят: не к добру... По весне, почитай, все коровы бычков принесли. И грибы рано пошли. Много грибов... Перед той войной то же было. А этот год еще больше... Упаси бог, опять с японцами воевать.
– В городе-то что говорят? – спросила она, и на этот раз обратившись к Вареньке, но посмотрев также и на Сережу, как будто именно от него ожидая получить ответ.
И он ответил. Лучше бы...
– Нет, – ответил он, – не с японцами. С немцами и австрияками. С ними – ничего. Они против нашего пожиже будут. Мы их били.
Ответил этой чужой, чьей-то, совсем не своей фразой, и смешался, и покраснел, потому что эта неуместная и глупая фраза, за кем-то повторенная, за каким-то выжившим из ума или так и не нажившим ума спесивым генералом; – чужая и чуждая ему и всем им, и Вареньке, и Ване, и этой приветливой Евдокии Петровне; – враждебная так легко установившемуся здесь, и на этом крыльце, миру, самому покою этого просветленно чистого предвечернего часа, – легла между ними и разрушила не только очарование этого благодатного солнечного дня, но, кажется, порядок и строй всей их жизни. Она как бы переломила ее пополам – во всяком случае для них это было так, но они еще не знали об этом, – эту их жизнь, и его, Сережину, и Варенькину, и жизнь этой Евдокии Петровны, о существовании которой еще утром они даже не подозревали, и жизнь Вани, которому с этого часа оставалось прожить всего каких-то два года и умереть на этой войне, уже предвещанной не только неверными человеческими слухами, но никогда не лгущими травами, бычками и грибами. – На этой самой войне, которая в конце концов взорвет весь этот мир, перевернет эту землю и многим, очень многим, слишком многим из них не оставит на ней места, даже самого маленького, самого скромного, такого, где можно было бы просто закопать их»7.
Рассказ этот – как и другие сочинения Трубникова – не столько литературное произведение со своей интригой и сюжетными линиями, сколько эстетическая форма проникновения в историческую реальность того времени. Фактически перед нами феноменологическое описание истории: событие предстает не само по себе, но сквозь то, как оно воспринимается героями, сквозь их словесные выражения, т. е. сквозь символическую ткань. И даже «забегание вперед и назад» во времени главной героини Вари (Варвары Владимировны) только усиливает ощущение прикосновения к реальной истории в ее сути.
Действительно, Время – это и есть самый главный неперсонифицированный герой практически всех сочинений Трубникова. Причем не время само по себе, но именно время внутренней человеческой жизни, которое гораздо важнее для каждого из нас, чем время как физическая величина.
Время словно играет с героями рассказов Трубникова, испытывает их. Оно заставляет их ждать, спешить, успевать и опаздывать. Его может быть «прорва», а потом оно может исчезнуть совсем, «кануть в небытие», раствориться в глубинах памяти. Оно может быть приснившимся, а иногда и просто «несуществовавшим», «потусторонним». Его власть, «чуждая человеческим страданиям»8, бывает неумолима. Время отпечатлевается на лицах людей: «Это было удивительно и непонятно. Удивительно было неожиданно увидеть лицо девочки-школьницы в измученных чертах прожившей жизнь старухи. Еще удивительнее и непонятнее, иногда просто страшно было разглядеть вдруг в светленьком личике девочки-школьницы лицо отчаявшейся старухи, какой та станет через каких-то пятьдесят лет»9. Оно может стать «коварнейшим из врагов»: «Не то время, в каком жила теперь она и какое отчасти уже не было временем, а вот это спешащее, постоянно убегающее вперед и наносящее предательские удары сзади, в спину»10.
Но бывает и так, что время теряет свою власть над человеком: «когда осталась совсем одна, ничего уже не ждала. Не признавала никакого времени. Оно было само по себе, а она сама по себе. <…> Сначала это произошло с лицами на фотографиях, с их временем, а потом и с нею самой, с ее временем. Оно и для нее переставало быть последовательностью и сменой дней и все более становилось чем-то совсем иным, несменяемым, уж никак нельзя было сказать “было”, “будет”, “тогда”, но только “есть”, “всегда”»11.
Человек овладевает временем тогда, когда наполняет свою жизнь смыслом. Он перестает бояться времени либо потому, что он созидает себя, противостоя тем самым его разрушительной силе, либо потому, что он останавливает в себе мгновение и живет только своим временем, временем своей памяти. «Нет, ее прошлого у нее никто уже не отнимет. Это ее прошлое. Оно же до конца дней и ее настоящее. Оно никуда не прошло. Оно в ней, как и она сама вся в этом никуда не прошедшем и никогда никуда не пройдущем прошлом. Нет. Ничего не прошло. Время может идти куда угодно и как угодно. Оно может что угодно изменять, на то оно и время. А она – человек, и она не изменяет. Она больше, чем время, и сильнее его, потому что умеет не только разрушать, как оно, но и противостоять этому разрушению. И она больше не боится его. Она готова все сказать в его подлое, в его пустое и лживое лицо»12.
Человек овладевает временем в тот момент, когда отчетливо осознает свою конечность, открытость перед смертью. Это главная мысль «Притчи о Белом ките». В этот миг «…минута его бытия перестает быть для него отвлеченной мерой физической смены событий, одних длительностей другими. Время вообще перестает быть для него мерой измерения жизни. Оно становится мерой ее наполнения, мерой того, чем здесь и теперь наполняется его бытие, что подхватило его и, как могучий поток, несет вместе со своими водами в океан вечности, вбирая в свое течение, сливая в единое русло потоки и притоки, ручьи и реки, ничего способного двигаться не оставляя на своем пути, не сожалея о том, что оказалось слишком тяжелым и навсегда кануло на дно, ничего не прощая и не забывая. Этим могучим потоком наполняются минуты его жизни, осмысливаются смыслом, содержанием и ценой того, что было и есть, что имело и имеет для него смысл, что раскрылось его взору здесь, перед лицом его смерти <…> Его настоящее перестает быть изолированной, влекомой в небытие точкой на линии физической смены событий, неустанно пожираемой и уничтожаемой бегом времени. Оно становится узлом физически не фиксируемой связи, соединяющей одну беспредельность с другой, уже не существующую с еще не существующей. <…> И уже не с бездушным механизмом часов сверяет он теперь часы своего бытия, а с одухотворенным, его мыслью осмысленным прошедшим»13.
Трубников описывает и предсмертное время, его непредзаданность и обыкновенность: «И ждать-то ждала, и готовиться-то готовилась, и времени прорва была, а не успела. Не все успела. Очень уж обыкновенно все было. Как всегда. И накануне. И в это утро тоже»14. И время ухода в мир иной, которое всегда есть новое рождение: «Тихие, медленно льющиеся слезы. И только виолончель продолжает плести в ее засыпающей памяти лиловые узоры прошлого, петь о том, что все это было и все это есть, потому что ничтожное “было” есть короткая человеческая мерка вселенского “есть”. Которое всегда есть, как небо и как земля, как страдание и радость, как боль и любовь, как вера и надежда. – Петь о том, что “было” и “есть”, то и это, то горе и эта радость, живое и умершее – одно и то же, а истина всего этого – это не только вечное противостояние темного и светлого, голубого и зеленого – земли и неба, но и вечное слияние никогда не смешивающихся звуков смеха и рыданий, огненно-рыжих цветов жизни и пепельно-лиловых цветов смерти. <…> Тихо, совсем тихо отстукивает последние свои удары легкий, как дыхание, смычок. Последняя нить вплетается в совсем уже готовую ткань. Вот уж и кайма. И кромка. Последний узелок... Вот только хвостик заделать... – Ныне отпущаеши рабу свою... – Здравствуй! Здравствуй во веки веков, здравствуй на веки веков, Жизнь!»15
Сквозь мерную поступь повествования словно слышится стук метронома, отсчитывающего длительность жизни человека, которая зависит от того, каков порог ее исторической наполненности (болевой порог его душевной восприимчивости): «Как они не поймут, что люди, если их не убивать, живут ровно столько, сколько хватает сил прожить, сколько может вынести их рассудок. Не зря гении живут по тридцать, а пастухи в горах доживают до ста пятидесяти. Просто одни за десяток лет успевают взвалить на свои плечи столько, сколько другим не унести и за сотню. – Я тоже набрал свое. С меня хватит. Я слишком много помню. И моя память протестует. Она отказывается воспринимать весь этот позор»16.
Время для героев прозы Трубникова это «отъединенно-слитный разлом, где соприкасаются две, раньше такие далекие и почти скрытые от нас, заслоненные контурами домов и холмов, а здесь беспредельно раскрывшиеся дали позади и впереди»17. Именно этому времени и была посвящена его философская книга «Время человеческого бытия».
Но вернемся к философской повести «Зефи». Осуществляя сегодня герменевтический комментарий этого произведения, мы, фактически занимаемся переводом его знаково-символического слоя в наш современный язык. При этом мы не только возвращаем повести исторический смысл, но придаем стереоскопичность философским идеям Трубникова. Повесть «Зефи» это связующее звено между его профессиональными философским трудами и экзистенциальной прозой, это контекст, который позволяет уточнять наши интерпретации его художественных произведений, с одной стороны, и раскрывать внутреннюю мотивацию его профессиональных философских размышлений о времени, с другой.
Как свидетельствуют люди, знавшие Николая Николаевича, Зефи – это реальное историческое лицо, которое стало для него символом, соединяющим в себе светлые и темные стороны жизни. А вот как Трубников сам пишет о своей встрече с ней: «Усталый, худой, очень печальный и очень одинокий юноша в летний закатный час возвращался домой после дня изнурительной работы. И в переулке, где он жил, как раз напротив двери, в которую должен был шагов через двадцать-тридцать войти, навстречу ему, но не по тротуару, а по мостовой шли трое: стройный молодой военный, по-тыловому лихой и щеголеватый, счастливая молодая женщина, его жена, а на несколько шагов перед ними их дитя женского пола пяти или шести лет, темноволосое и с большими, восторженно глядевшими на него небесно-голубыми глазами. <…>. И когда они сблизились, и он увидел Ее глаза и Ее взгляд, то есть уже за 10 или 15 шагов, он сказал себе: “Вот моя будущая жена”. А потом, через пять или шесть шагов, как бы увидев что-то, еще сказал: “Да минет меня чаша сия”. Он не знал, почему сказал свои первые слова, но знал, почему сказал вторые. Но эти слова, первые и вторые, были сказаны и как будто даже определили, хотя об этом очень долго никто не догадывался, их дальнейшую судьбу. Его и Ее. Годы до их очень и очень нескорой встречи. Ее и его. И годы после этой встречи, их судьбу и начало судьбы их будущих детей»18.
Заметим, что символический строй и структура этой философской повести имеют эпистемологический характер, что проявляется уже на уровне отношений между автором и героями (напомним, что повесть эта автобиографична). Можем ли мы сказать, что этот К. – сам Трубников? Безусловно, да. И тогда получается следующее: он как настоящий философ отделил себя, существующего в этом мире, «похоронил» себя («после заседания»), поскольку понял, что его жизнь таким образом продолжаться больше не может, и рефлексивно наблюдал над собой (он разделил в себе автора и героя). Он писал свои записки от имени К. и вместе с тем – от имени издателя (как настоящий философ, сам себя рефлексивно осмысливающий), а еще – от имени врача, стороннего наблюдателя, фиксирующего внешнюю сторону жизни К., которому тот мог доверять свое самое интимное, и который знал К. (в определенном смысле), лучше, чем тот сам себя.
Через К. Трубников пытается прописать свою рефлексию, свои внутренние состояния: «На чем я основываюсь? Вот на чем. Сейчас, в моем болезненном состоянии, я нередко замечаю, что, глубоко о чем-нибудь задумавшись, я перехожу в иной временной мир, вернее, в иную временную размерность жизни. Процессы моего мышления, и не только мышления, но всего моего самосознания, протекают в эти минуты быстрее, значительно быстрее, чем это бывает в обычном нашем, так называемом “здравом рассудке”»19. Так и в экзистенциальной прозе: Трубников не просто наделяет своих героев особым чувством времени, это своего рода описание экзистенциальных ситуаций, которые происходили с ним. Он свое ощущение внутреннего мира (мира времени) передает своим героям.
Повесть состоит из множества темпоральных слоев (где символическое переплетается с реальным): разные отрывки жизни К., запечатленные в его часто точно датированных записках (отдельные части заметок К.: молитвы, воспоминания, записи снов, написаны в разное время), время заметок врача, первое время Издателя (1966), второе время Издателя (1977), третье время Издателя 1980. И такая хронологическая раздробленность помогала Трубникову выразить свои представления о времени, как целостном феномене, имеющем сложную многоуровневую структуру.
Вот как он сам объясняет структуру повести: «Нужно представить себя объектом наблюдения. А для этого придется построить в себе еще один, более высоко расположенный субъект и именно его сделать наблюдателем и регистратором событий... Но тогда, чтобы он не врал, придется строить над ним еще один, то есть еще одного регистратора и наблюдателя. И мы, таким образом, приходим к прогрессии в бесконечность. Значит, нужно все это делать как-то иначе и проще. А если иначе и проще, то я должен, не подразделяя себя на субъект и объект и оставаясь самим собой и по возможности цельным, просто отвлечься от своего вот этого конечного и временного «я» и постараться увидеть все, и именно не со стороны и не «сверху», а изнутри, глазами того сверхэмпирического, что есть в этом моем конечном “я”, то есть сделать наблюдателем, беспристрастным и нелицеприятным свидетелем и судьей Того, кого всегда хотел бы иметь рядом с собой. Пусть Он примет в этом участие и не даст соврать»20. Здесь Трубников подробно описал тот эпистемологический принцип, из которого он исходил при написании философской повести: оставаясь целостным фиксировать динамику всех уровней самопознания. Повесть Трубникова – это попытка вырваться из тупиков субъективизма и психологизма через рациональное выражение субъективности в словесной форме.
При этом надо иметь в виду, что К. в повести представлен как душевнобольной человек и потому речь его сбивчива, изложение нелинейно, что позволяет Трубникову строить текст как неструктурированный поток сознания21: «рвать» мысли, постоянно «возвращаться» к разговору о самом главном и «не проговаривая» этого главного, вновь уходить в кажущиеся не главными сюжеты. Заметим, что эти неглавные сюжеты и составляют «главное» этого произведения, т. е. мысль о том, что «нарезанное» на единицы физическое время, взятое в аспекте человеческого существования, преодолевает свою дискретность (как и человеческая мысль может достраивать смысл словесной ткани, данной в разорванной форме).
Попытаемся расшифровать некоторые элементы знаково-символической ткани этой повести. Рамки главы не позволяют нам сделать это в полном объеме, а потому ограничимся наиболее яркими примерами.
Вот характерное рассуждение Трубникова-издателя: «Что-то никак не припомню, как сейчас нужно писать Аллаха? С прописной или со строчной буквы? Бога теперь пишут везде, если, конечно, в середине фразы, а не в ее начале, как у меня здесь, только со строчной. Это я хорошо помню. Будду пишут так и этак. Гаутаму с прописной, а остальных со строчной. А вот как с Аллахом? У К. то и другое пишется с прописной. Но с богом у него явная ошибка, и я, наверно, должен был бы ее исправить. А как быть с Аллахом, не знаю»22. Это рассуждение рисует издательскую атмосферу того времени вокруг написания слова «бог» (с прописной или заглавной). Между прочим, в некоторых книгах 1920-х годов слово «бог» уже писали с прописной буквы, а слова «Он», «Ему» и т.д. – с заглавной.
Но не только социальная атмосфера и персонажи повести нуждаются сегодня в герменевтическом осмыслении. Комментирование содержательных элементов повести позволяет понять мотивационный контекст интеллектуального поиска Трубникова. «Нередко я замечаю – пишет он от имени К. – и другие, не менее любопытные эффекты. Я начинаю иногда видеть воздух не как вполне прозрачную среду, но как некоторую, хотя и прозрачную (правда, с легким фиолетовым оттенком), однако все-таки видимую, причем своеобразно зернистую <…> И еще. Эти частицы, как правило, видятся на расстоянии наилучшего зрения и по мере удаления от него сливаются с общим, несколько светящимся даже ночью и в полной темноте, зернисто мерцающим фоном. Вот и сейчас, пригляделся, сосредоточился и вижу то же, но только здесь почему-то заметно меньше светлых частиц и значительно больше темных. Они буквально пронизывают воздух и делают его несколько рябоватым)»23. Это заметка К., а вот очень важный для нас комментарий этих строк, выполненный Трубниковым-издателем: «Нечто подобное в видении, правда, не воздуха, а воды описал в своих воспоминаниях известный советский ученый-энергетик и лингвист П. Флоренский. Его воспоминания в отрывках совсем недавно публиковались в каком-то журнале, кажется в “Науке и жизни”. Поэтому мы тоже решили восстановить на его прежнем месте этот отрывок, ранее исключенный нами из текста, как мало относящийся к предмету»24. В этих записях для нас важно, что уже во времена застоя русская философия начинала свое возвращение в интеллектуальную жизнь страны, хотя и довольно странными способами. Флоренский, как видно из текста Издателя, был известен больше как ученый, но не как философ.
В дальнейшем повествовании Трубников представил «заседание Ученого совета» уже сквозь призму внутреннего восприятия сложившейся с его книгой ситуации.
«Я шел на это собрание – пишет Трубников от имени К. – и заранее знал все. Все, что здесь произойдет»25.
Заметим, что причины, по которым такие «собрания» происходили, могут показаться малоинтересными – во всяком случае, в концептуальном плане. Социально-политические перемены и идеологические потрясения в нашей стране заслонили и сделали как бы малозначащими события духовной жизни тогдашней «застойной» эпохи. Тем более, события «внутриинститутского» масштаба. Открылись разнообразные возможности широко приобщиться к историческому и интеллектуальному опыту других стран, и нынешняя генерация наших интеллектуалов зачастую уже просто не видит нужды обращаться к недавней интеллектуальной истории собственной страны. Поскольку, полагают они, эта история в интеллектуальном плане малоинтересна. Уж во всяком случае, научить чему-либо полезному она не может. Не знаем насчет полезности, но полагаем, научить все же может много чему. Ведь без внимательнейшего отношения к своей собственной истории, в том числе, истории недавней, никакое движение вперед (т.е. не по кругу) невозможно ни в какой сфере жизни. Тем более, в сфере интеллектуальной. Так что без осмысления своей, не только давней, но и недавней истории отечественная философия и социально-гуманитарная наука в целом не смогут сказать ничего собственного внятного и значимого. Не сумеют актуализировать даже чужой опыт. Ведь только в преемственности опыта и формируется концептуальный аппарат, способный схватывать проблемы новой реальности. И в этом плане, философская проза Трубникова – важнейший факт философской истории России.
Философское творчество Николая Трубникова подчинено единой концепции рационализации субъективности, т. е. он искал возможности рационального познания человеком самого себя. И эта концепция проявлялась по-разному в трех планах его интеллектуального письма: в экзистенциальной прозе (рассказах), философской прозе (повести о Зефи) и философско-научных его трудах (статьях и критических рецензиях). Идейная составляющая и экзистенциальной, и философской прозы, и профессиональных работ Трубникова – одна, что позволяет нам говорить о целостности его концепции «рациональности субъективности». Это значит, что человек (хочет он того или нет) в своем внутреннем времени подходит в своей жизни к черте, за которой начинается самопознание. Это момент, когда человек осознает свою конечность. Только хронологически для каждого это время будет своим, индивидуальным. Каждый человек может стать ценностью, наполняя свою жизнь смыслом, превращая ее в историю. Он не может отдать ее на заклание во имя будущего, во имя будущих поколений, потому что он живет здесь и теперь. Здесь очень отчетливая перекличка со Шпетом, который считал, что «из футуризма родится фашизм всех цветов и изнанок»26. А если учесть, что осознание конечности могло совпасть с эпохой застоя, то беспросветность жизни ужасала. В процессе самопознания человек создает свой внутренний мир, в котором только и может жить по-настоящему, обогащает его, делает его своим и пускает в него лишь избранных.
Стиль мышления Трубникова самобытен и по его идейной составляющей, и по форме выражения, и по словесно-символической ткани. Его концептуальные поиски проходили в стороне от общепринятых магистральных философских линий, тем интереснее посмотреть его постановку проблем и вопросов, его тематическое поле, а также заглянуть и в архив его эпохи. Единство этического, эстетического и рационального начал он пытался зафиксировать на личностном уровне, в себе и через себя. Этот духовный космос он в целостности сохранил и в философской прозе, и в стиле жизни и мысли.
1 Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ. Проект № 14-03-00587 «Достоинство знания: ценностные основания культурно-исторической эпистемологии». This work was financially supported by RFH. Project № 14-03-00587 «The self-integrity of knowledge: the value grounds of culture-historical epistemology».
2 См. Щедрина Т. Г. Архив эпохи: тематическое единство русской философии. М., 2008. С. 181–182.
3 Выступление Т. Г. Щедриной на «круглом столе» «Густав Шпет и современная философия гуманитарного знания. К 130-летию Г. Г. Шпета. Встреча вторая» // Вопросы философии. 2010. № 7. С. 5.
4 Одним из продуктивных приложений герменевтического комментария к философской прозе является расшифровка «социокода» (термин М. К. Петрова). См. об этом: Макаренко В. П. «Решенные вопросы»: повесть «Экзамен не состоялся» М. К. Петрова // Вопросы философии. 2014. № 1.
5 Никитин Е. П. Николай Николаевич Трубников: верность себе // Как это было: воспоминания и размышления / Под ред. В. А. Лекторского. М., 2010. С. 600.
6 Никитин Е. П. Николай Николаевич Трубников: верность себе // Как это было: воспоминания и размышления / Под ред. В. А. Лекторского. М., 2010. С. 600.
7 Трубников Н. Н. Золотое на лазоревом, или Новый убор для св. Варвары // Трубников Н. Н. О смысле жизни и смерти. М., 1996. С. 268–269.
8 Там же. С. 289.
9 Трубников Н. Н. Скальпель и кисть ретушера // Там же. С. 312–313.
10 Там же. С. 317.
11 Там же. С. 296, 313.
12 Там же. С. 322.
13 Трубников Н. Н. Притча о Белом ките // Там же. С. 53 – 55.
14 Трубников Н. Н. Золотое на лазоревом // Там же. С. 259.
15 Трубников Н. Н. Золотое на лазоревом // Там же. С. 294–295.
16 Там же. С. 288–289.
17 Трубников Н. Н. Притча о Белом ките // Там же. С. 31.
18 Зефи. С. 256 – 257.
19 Зефи. С. 125.
20 Зефи. С. 121.
21 В таком способе выстраивания текста мы видим отчетливую перекличку с повестью В. Ерофеева «Москва – Петушки», которую Трубников прочитал, перепечатал на машинке в пяти экземплярах (больше она не пробивала), переплел с обложкой (он увлекался переплетным делом) и раздал своим друзьям: Наталии Автономовой, Борису Пружинину, Нэлле и Владимиру Мудрагеям и Евгению Никитину. Глубинное стилистическое созвучие повестей Ерофеева и Трубникова требует отдельного исследования.
22 Трубников Н. Н. Зефи. С. 122.
23 Там же. С. 128–129.
24 Там же. С. 129.
25 Там же. С. 136–137.
26 См.: Письмо Г. Шпета Н. Игнатовой от 19 февраля 1937 года// Густав Шпет: жизнь в письмах. Эпистолярное наследие. М., 2005. С. 425.
19 декабря 2023 года Международный институт развития научного сотрудничества «МИ ...
14 и 15 ноября в отеле «Националь» в Москве проходит III Международный форум «СМ ...
30 октября 2023 Центр научно-аналитической информации Института востоковедения Р ...
С 18 по 20 октября в Казани пройдет шестой международный «Медиафорум-2023: свобо ...
10-11 октября в Белграде прошла IX Международная встреча интеллектуалов на тему ...
Президент Международного Института Развития Научного Сотрудничества
Российский политолог, историк, публицист.
Доктор политических наук, профессор МГИМО
Генеральный директор Международного Института Развития Научного Сотрудничества
Научный руководитель Международного Института Развития Научного Сотрудничества
Доктор исторических наук.
Профессор
Председатель Попечительского совета Международного Института Развития Научного Сотрудничества
Доктор исторических наук, профессор, член-корреспондент РАН. Директор Института востоковедения РАН. Член научного совета Российского совета по международным делам.
Заместитель Председателя Попечительского совета Международного Института Развития Научного Сотрудничества
Доктор исторических наук.
Профессор кафедры стран постсоветского зарубежья РГГУ, профессор факультета глобальных процессов МГУ им. М.В. Ломоносова.